Моей жене.

Она плачет от правильной рифмы, от острого слога и стесняется летать.

 Она светится в темноте.

Октябрь, май, февраль, или август, холодно, жарко, душно или прохладно, падает снег,  идет дождь, град, идет грустный прохожий с тесемкой куда-то, а она летит, не касаясь будто бы асфальта, пританцовывая с ветром, подпевая птицам, заигрывая с природой, угадывает в облаках формы животных и светится. И все светится вокруг нее. И все исчезает.

Весна в этот год всех подвела. Обманутые пчелы слишком рано вылетели к цветкам, манимые ярким солнцем, которое светило, но не согревало, и ароматами растений, фотосинтез, дожди, свет фар. А она идет и ни о чем не переживает.

— Смотри! — кричит внезапно, — Он же умирает!
— Что? Кто? — он жуткий Циник, но, чувствуешь, — сам себе задает вопрос, Она волшебная! — Кто умирает?!

В том переулке, одном из сотни ничем не примечательных переулков, на котором сейчас, вот прямо сейчас, произойдёт чудо, потому что там Она, находился опорный пункт полиции. Уставшие от дел, важных и не очень, сотрудники старших чинов курили на лавочке. Молодой Сержант расстегнул форму не по уставу, положил форменную кепку на серый потрескавшийся как рука старика асфальт и смахивает пыль с синих полосок служебного автомобиля.

— Вот-вот погибнет, надо что-то делать! — говорит Она, ловко перемахивает через ограждение палисадника, разбитыми как у мальчишек дошкольного возраста коленками касается не прогретой земли и склоняется над травой.

Сержант занервничал, циничный спутник тоже, оба побледнели. Служивый, в поисках правильного решения, кинул взгляд на старших товарищей, те, не замечая волшебства, жадно втягивали в легкие никотин. Тогда он поднял кепку, приладил к бритой голове и в смутных размышлениях: выслужиться ли или хрен с ним, решил все-таки продолжать драить машину и как ни в чем ни бывало почесал кокарду сдвинутого на макушку головного убора.

— Что там у тебя? — со страхом кинул Циник.
— Что там у вас? — спросил-таки, перебивая, Сержант.

А она сидела и дышала теплым воздухом в застывшего на холодной земле шмеля. Маленькие её ладошки накрыли его, тёплый воздух выходил из её груди. Вдох, очень глубокий, до ступора, до бессознания почти, вдох, и медленный-медленный выдох. Раз за разом, вдох-выдох, вдох. Выыыыдох.

И всё вокруг исчезло.

Исчез взволнованный испуганный полицейскими Циник, исчезли сами полицейские, их проблемы, их сигареты, исчезла грязная машина и сержант, который так старался вытереть пыль с несуществующего теперь аппарата, исчезли прохожие, лавочки, машины, дома. Исчез весь город.

Осталась только она и заснувший от холода шмель.

Глубокий вдох и теплый выдох. Вдох и снова выдох. 

— Он пошевелил лапками, смотри! Надо отнести его куда-то! Ну! Придумай что-нибудь!
— Я? — очухался Сержант, — Граждане, вам вообще-то нельзя тут находиться!

Она взяла шмеля в ладони, мягко, невесомо, как мать впервые берет новорожденного ребенка, как ювелир поднимает ограненный алмаз, как кошка берет своего котёнка, оттолкнулась от земли и полетела в переулок.

— Тут нельзя летать! — сказал сержант.
— Да иди ты, блять! — осмелел Циник.

Через квартал нашли цветник, она летела, Циник бежал за ней, сержант включил сирену и проблесковый маячок, толкал пыльную тарантайку за ними.

— Вот тут, пусть поест, — сказала она, приземлившись и опустив шмеля на кустовую розу.

Шмель встрепенулся, окунул хоботок в цветок, пошевелил перепонками, теперь будто бы даже порхает крылышками, поднялся на сантиметров семь, но устал и снова присел.

— Не спеши, — сказала Она ласково шмелю.
— Да я не спешу, — сказали хором Сержант и Циник.

Шмель, почувствав тепло, уселся на цветок, тряхнул пушком и принялся за кушанье.

— Вот теперь всё, — сказала она, обняла бледного Циника, подмигнув сержанту, — я сегодня больше не буду летать, обещаю!
— Всему свое время, и время всякой вещи под небом, — сказал Сержант.

Октябрь, май или февраль, холодно.

Холодно всем, кто не знает Её

Той, что стесняется летать.